Александр Коршунов: Я ищу только свет!

      Мы лежали на пляже. Был легкий шторм. Я спросил: «Оля, пойдешь купаться?» -«Пойду». Нырнули, немножко отплыли, попробовали вернуться и… оказались в мертвой зоне, попав в волну, которая тебя все время оттаскивает назад. Чувствуем, что не можем выплыть. И крикнуть не можем: голос пропадает. Я стараюсь ее как-то вытолкнуть вперед — не получается. А силы уходят. И вдруг она говорит: «Плыви, я хочу утонуть». 

Актер, режиссер и педагог Александр Коршунов принадлежит известной в России актерской династии. Его дед Илья Судаков и бабушка Клавдия Еланская еще при жизни стали легендой отечественного театра, отец Виктор Коршунов — артист и директор Малого театра, мать Екатерина Еланская — создатель и художественный руководитель театра «Сфера». И наконец его дети — Степан и Клавдия Коршуновы тоже с успехом выступают сегодня  на театральных подмостках Москвы.

— Александр Викторович, вы были обречены стать актером. Или у вас мог быть иной путь в жизни?

— Мог быть и иной: я очень увлекался рисованием, особенно в последние годы в школе. Мама даже привела меня к художнику Пименову, чтобы показать мои работы. Он спокойно ко мне отнесся, ничего особенного в них не увидел. Но все же порекомендовал обратиться к другому художнику — Рубинштейну, чтобы тот подготовил меня к экзаменам.  Я к нему ходил полгода, а потом признался, что не решил еще, кем быть, актером или художником. Тот растерялся, потому что и время на меня потратил и верил, что из меня что-то получится. А прощаясь, сказал: «Саша, вы живопись не бросайте, даже если не будете этим заниматься профессионально». Я очень редко сейчас пишу, в основном на даче в Щелыково. Дома висят некоторые мои акварельные работы и в чемодане хранятся. Были и выставки в СТД. Так что мог вполне быть и художником.

— А чем привлекала вас сцена — возможностью прославиться, жить более интересной жизнью, чем другие?

— Абсолютно не этим. Я по-настоящему театром-то увлекся, когда уже поступил в школу-студию МХАТ. Во мне тогда присутствовала какая-то идея самоусовершенствования. Я составлял планы на день: что надо сделать, о чем прочитать. И мне больше всего хотелось быть полезным людям, а не прославиться. А еще я был очень самокритичным, и как только услышал о своих работах, что они не так уж и интересны, тут же стал себя есть и решил: надо идти туда, где больше пригожусь. А так как театр был смыслом жизни всей нашей семьи, мы постоянно об этом говорили: о ролях, спектаклях, — то самым естественным было пойти туда.

— Сыграла ли ваша фамилия какую-то роль при поступлении в Школу-студию МХАТ?

— Я очень боялся, что будет какой-то блат, ведь родители тоже закончили этот вуз. Отец действительно позвонил Виктору Карловичу Монюкову, который набирал курс, и сказал: «Придет Саша, послушай его повнимательней сам». Вот такой был блат. Но я настолько от этого зажался, что когда секретарь, записывая меня на собеседование, произнесла: «А, Коршунов? Это к Монюкову», — в ответ выкрикнул: «Да мне все равно к кому, лишь бы побыстрее». Вышло, наверное, по-хамски и мне было жутко неудобно. А она улыбнулась и говорит: «Подождите, Вас вызовут». Монюков меня прослушал и сообщил отцу: «Я пока его откладываю: не разобрался еще. Может быть, материал подобран не для его индивидуальности». А материал я подобрал сам: «Хорошее отношение к лошадям» Маяковского, отрывок из «Двух капитанов» Каверина, лермонтовский «Пророк». После этого моим репертуаром занялись родители. А я решил пойти в Щукинское, никому ничего не говоря. Чувствовал я себя там гораздо свободнее: все-таки иду сам по себе. Прошел три тура и даже подал туда документы, но параллельно продолжал прослушиваться во МХАТе. Отец, когда узнал о Щукинском, немножко загрустил, хотя ничем старался этого не показывать. И я все-таки выбрал Школу-студию и потом не пожалел об этом.

— Вас никогда не подавлял отец? Ведь он такой крупный, мощный, значительный.

— В детстве я всегда его уважал. Может быть, немножко и боялся. Хотя он ни разу меня не ударил, только один раз замахнулся. Причем я был виноват: я его просто достал. Он каждый день занимался голосом, распевался у фортепьяно, а я маленький был и приставал к нему, тюкал по клавишам. Он раз сказал: «Саша, не надо: ты мне мешаешь», второй раз, третий. Но я никак не мог остановиться. Тогда он схватил меня и хотел по заднице хлопнуть. Но тут мама помешала, и этого не произошло. Кстати, она более подвержена настроению и быстрее может сорваться. На нее я мог обидеться, а вот если я дулся на отца, то всегда понимал, что он прав. Естественно, на меня влияло его мнение, действовала его воля, которая была сильнее моей собственной. Он хотел, чтобы рано или поздно я пришел в Малый театр. И это в конце концов произошло, в чем я никогда не раскаивался. А вот свою дочь Клавдию Коршунову понимаю и уважаю за ее решение пойти в «Современник». Хотя мы хотели, чтобы она служила в Малом, и роль у нее уже была  во время учебы в Щепкинском училище на нашей сцене в «Пучине». Но когда она с кем-то показывалась в «Современнике» и Галина Борисовна Волчек ей заинтересовалась и позвала к себе, дочь была страшно счастлива. «Ты пойми, — признавалась она мне, — в Малом и дед, и ты, и брат. Это пресс, который всегда будет на меня давить. А я хочу быть свободной».

— Вы помните своих знаменитых дедушку и бабушку?

— Мы всегда жили вместе с Ильей Яковлевичем Судаковым и Клавдией Николаевной Еланской. Я их не звал дедушкой и бабушкой, а только Илюша и Клавдюша. И все их в доме так звали. Дедушку я застал не очень здоровым, после инсульта, хорошо его помню и перед глазами у меня фотографии, где я маленький, а он держит меня, обхватив рукой, прижавшись ко мне и целуя в макушку. Несмотря на болезнь, он писал книжку «Моя жизнь в труде и борьбе», необычайно интересную. О своих юных годах, когда жил в деревне Ростовка под Пензой, а потом в самой Пензе. Был увлечен революцией, осужден, сидел на каторге. Потом его досрочно освободили в 1913 году. Его отец, мой прадед, церковный служка, пошел в Царское село, стоял там на коленях, ждал царя Николая и отдал ему прошение о помиловании. После этого Илюша бросил революцию, увлекся театром и приехал из Пензы в Москву поступать к Станиславскому. Это был колоссальной энергии и таланта человек, с невероятной работоспособностью и феноменальной памятью. Мог выучить за ночь роль и на следующий день ее играть, чем неоднократно выручал Художественный театр. Мария Иосифовна Кнебель пишет о нем, как о недооцененной фигуре в истории нашего театра. К сожалению, многое, что поставил дед, потом было приписано Станиславскому. У него есть совершенно легендарные постановки — «Дни Турбиных», «Бронепоезд 14-69», «Горячее сердце». И если взять афиши тех лет, там так и написано, что режиссер — Судаков, а художественный руководитель театра — Станиславский. Кстати, дед был в армии во время революции и прекрасно знал и чувствовал все моменты, связанные с белым движением. Вот почему его «Дни Турбиных» шли по 14 раз в месяц и в зале люди рыдали, братались, воспринимая спектакль, как невероятное событие.

Именно Илью Судакова вывел Булгаков в «Театральном романе» в образе Фомы Стрижа, молодого режиссера. «Что такое: пальба, стрельба, крики, брань! Бунт в театре? Оказывается Стриж репетирует». Деда мхатовские старики побаивались — его неуемной энергии, молодого мироощущения. А потому с почетом проводили его в Малый театр. Ну а там — свои старики, которых тоже что-то в нем не устраивало.

Клавдюша была и остается для меня идеалом и человека, и актрисы, и женщины, и матери, и жены. В ней было столько духовной красоты и внутреннего жизнеутверждения, радости и оптимизма, что находясь рядом с ней, все окружающие невольно облагораживались. У нее всегда светились глаза и никакие невзгоды (дед болел 17 лет, в театре были непростые ситуации) не заставили ее отчаяться, сломаться, потухнуть. Наоборот, от нее можно было заряжаться энергией: это было в ее природе. Она рассказывала, как Немирович-Данченко говорил на репетиции: «Ну, что вы все какие-то кислые, вареные. Посмотрите на Еланскую. Она вышла на сцену и вся светится уже только оттого, что вышла НА СЦЕНУ! Вот как надо работать!» А еще мама рассказывала, как однажды мне что-то было нужно, и она отказывалась помочь: «Не могу, у меня дела». А Клавдюша ей и говорит: «Нет ничего важнее твоего сына. Вот самое главное дело в твоей жизни».

— Кто из тех, что бывал в родительском доме, оставил след в вашей душе?

— К бабушке часто приходили ее подруги, две актрисы МХАТа. — Ольга Николаевна Андровская и Анастасия Платоновна Зуева. Обе они были на редкость колоритными фигурами: Андровская — удивительно светлая, жизнерадостная, яркая, умевшая и любившая пошутить, а у Зуевой был очень русский тип характера и тоже огромное чувство юмора. Они устраивали посиделки с чаем и сладостями, и я всегда вертелся рядом. Помню какой-то день рождения отца, когда я был совсем маленьким. Пришла масса народу из Малого театра, и вдруг появляется огромный человек, это был артист Роман Филиппов, берет меня на руки и поднимает под самый потолок. А еще в памяти моей высвечивается стеклянная дверь в столовую с желтыми занавесками. Там гости садятся пить чай, а я ложусь спать в своей комнате, смотрю на эту дверь, слышу разговоры о театре, о спектаклях и боюсь уснуть, пытаясь запомнить атмосферу этих вечеров, и споров о чем-то очень важном для всех и для меня. И в этом — ощущение чего-то домашнего и даже интимного, очень теплого и дорогого.

— Изменилось ли ваше отношение к родителям после того, как Вы пришли в профессию?

— В детстве о родителях представление абсолютно идеальное, а когда я столкнулся с ними в работе, они мне стали еще дороже: я по-настоящему понял, что в них — и в отце, и в матери — уникального. Когда мама пригласила меня в спектакль «Маленький принц», мы репетировали нелегко. Я нервничал, злился, часто обижался на нее. А она была требовательна и строга. И я, преодолевая трудности, понимал, как это много мне дает и с точки зрения актерства, и с точки зрения будущих занятий режиссурой. Именно тогда, поставив с мамой «Маленького принца», мне захотелось как-то изменить свою жизнь. Я понял, что сделал для себя что-то принципиально новое. И мне теперь мало того, что происходит в Новом театре, где я работал после окончании Школы-студии МХАТ. Я и ушел из него в никуда.

— У Вас и отец, и мать — люди сильные. А кто из них лидер в семье?

— Мама. Отец более терпелив и сдержан, более рассудителен. А вот мама — человек эмоциональный и в своей жизни всегда принимает очень резкие решения. Ведь она была актрисой Малого театра, играла большие роли, и вдруг решила перейти в Театр имени Маяковского к Охлопкову, который обещал ей Катерину и Медею. Папа был против, Царев не отпускал. Но ей чего-то не хватало, и она ушла. Когда появилась тяга к режиссуре, она поступила в аспирантуру к Марии Иосифовне Кнебель. А потом заболела своим делом и стала создавать театр — через преодоления и борьбу, через мытарства по советским инстанциям. И добилась своего.

— Я видела Вас в комедийных ролях и в драматических. Какие Вы любите больше?

— Для меня важно соединение драматического и комедийного, потому что и в жизни все тоже перемешано. Каждая моя роль — это ребенок, и я их не делю. Просто есть работы, в которых ты больше высказался. Например, Аким в спектакле «Сон в белах горах» по Астафьеву, Мастаков в «Чудаках», Треплев в «Чайке», Кисельников в «Пучине», летчик в «Маленьком принце» — в них, мне кажется, я попытался что-то сказать главное о жизни.

— А почему вы занялись режиссурой?

— Наверное, тут и гены какие-то сработали. В какой-то момент меня потянуло к этому делу. Я стал искать пьесы, рыться в библиотеках и наконец остановился на «Чудаках» Горького. Потом наметил актеров и собирался с ними поговорить об этой самостоятельной работе, которую хотел заварить, но все не решался и дома делился своими сомнениями. Вдруг мой сын Степан, которому тогда было шестнадцать, говорит: «Да что ты все сомневаешься, уже давай ввяжись в бой, а там и отступать будет некуда». Когда были тупиковые ситуации во время репетиций, я думал: «Только бы довести эту работу до конца, и уж больше я ни за что не возьмусь за режиссуру». Но потом появилась идея сделать «Трудовой хлеб», «Пучину» и «День на день не приходится» Островского. А сейчас репетирую «Бедность не порок».

— По какому принципу вы определяете, ваш это материал или нет?

— Я помню свое детское потрясение, когда в школе задали на лето читать Толстого. Я открыл книжку «Детство, отрочество, юность» и был поражен: у меня было чувство, что я читаю про себя, — до каких-то буквальных совпадений, ощущений, мыслей, которые рождались у Толстого. А открывал я книжку с некоторым благоговением, чтобы приступить к тому, что называется классикой, как к чему-то далекому, отвлеченному, и вдруг меня озарило: так вот что такое классика! Это то, что про меня!» И Толстой когда-то Горькому говорил: «Пишите про себя, а выйдет для всех». Вот так и я определяю то, что мне нужно читать или играть.

— Что вы хотите лично для себя найти в пьесе, в роли?

— Только свет! Я никогда не буду ставить какую-то чернушную пьесу или абсолютно безысходную, безнадежную. Сулержицкий однажды записал в дневнике о том, что есть актеры и особенно актрисы, которые много кричат, плачут, нервничают на сцене и уже зрительный зал вместе с ними бьется в конвульсиях. А его это оставляет равнодушным. И он делает вывод, что вероятно все-таки актер должен воздействовать на зрителя не нервами, а душой. Думаю, дело не в том, чтобы удивить или взнервить всех, сказать, что сейчас не так плохо, как вы думаете, а еще хуже. Мне кажется, надо дать людям надежду.

— Что вы цените в  Малом театре?

— Ощущение дома и ауры в нем, накопленной столетиями, традиции настоящего актерства и русскую духовность. Это действительно Дом Островского, в котором можно согреться душой и найти опору в минуты отчаянья и непогоды.

— Ваша жена тоже актриса?

— Нет. Я увидел ее в Новом театре, где она работала художником. В коротенькой юбочке и фартучке, Ольга расписывала декорации вместе с Олегом Шейнцисом, который сейчас в Ленкоме, а тогда оформлял наш первый спектакль «Записки Лопатина». Такая забавная девчонка в рабочей одежде, заляпанной красками. Никакого романа между нами тогда не было. Она была замужем за другим человеком, но с мужем они уже не жили вместе.

— А когда же возник роман?

— Это произошло на Черном море, во время наших первых гастролей. Мы лежали на пляже. Был легкий шторм. Я спросил: «Оля, пойдешь купаться?» -«Пойду». Нырнули, немножко отплыли, попробовали вернуться и… оказались в мертвой зоне, попав в волну, которая тебя все время оттаскивает назад. Чувствуем, что не можем выплыть. И крикнуть не можем: голос пропадает. Я стараюсь ее как-то вытолкнуть вперед — не получается. А силы уходят. И вдруг она говорит: «Плыви, я хочу утонуть». «Не валяй дурака», — отвечаю. Наконец, мне удается ее выпихнуть на волну, и тут еще один наш актер сообразил, что происходит, вбежал уже одетый в море и вытащил ее за руку. А я следом выскочил. Вот такое у нас совместное было переживание.

— Что же вас поразило в ней больше всего?

— Глаза. Их трогательность, трепет, свет какой-то. Внешний облик, конечно, имеет значение, но не он решает, а глаза. Какой-то ток идет от них, и уже неважно, во что одета женщина. Какой-нибудь мокрый купальник или старые заношенные брючки в краске могут волновать больше, чем шикарный туалет.

— Я знаю, что ваша жена водит машину, а вы нет. Почему?

—  Лет 15 назад семья подвигла меня заняться автоделом. Я сдал на права, собирался купить подержанную машину, но это не получилось, и я поставил на себе как на автолюбителе крест.  Кстати, у папы тоже никогда не было машины: он говорил, что это отнимает очень много времени. Первая машина появилась в нашей семье у сына: он о ней мечтал, и бабушка с дедушкой ему ее подарили. Со временем она перешла к его маме, и Ольга, несмотря на мои страхи и протесты, ездит на ней круглый год. Сначала я побаивался к ней садиться, а теперь делаю это с удовольствием. Еду и думаю в тепле и тишине о любимом театре.

Наталья САВВАТЕЕВА

Рассказать друзьям:

Опубликовать в Google Plus
Опубликовать в LiveJournal
Опубликовать в Одноклассники
Опубликовать в Яндекс

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.